Бугай перекрестился.
В эту минуту прибежал Маркушка и принес воду.
Офицер с жадностью выпил воду, поблагодарил Маркушку и, раздумчиво взглядывая на него, вдруг сказал:
— Маркушка! Поезжай со мной в деревню!
— Зачем? — изумленно спросил мальчик.
— Будешь жить у меня… Я буду учить тебя, потом отдам в училище… Тебе будет хорошо. Поедем!
— Что ж, Маркушка… Поблагодари доброго барина и поезжай… Тебе новый оборот жизни будет… А то что здесь околачиваться! — говорил Бугай.
— Еще ни за что убьют! — вставил солдатик.
— Спасибо вам, добрый барин. И дай вам бог здоровья, и всего, всего, что пожелаете! — горячо сказал Маркушка. — Но только я останусь в Севастополе! — решительно и не без горделивости прибавил Маркушка.
— И дурак! — сказал Бугай, а сам, втайне довольный, любовно взглядывал на своего мальчика-приятеля.
— Пусть и дурак, а не поеду. Никуда не поеду. Что ж я так брошу и тятьку и вас, дяденька!.. А вы еще гоните! — обиженно вымолвил мальчик.
Никакие убеждения офицера не подействовали.
Приехала наконец почтовая телега, запряженная тощей тройкой.
Молодой офицер и брат-юноша простились с Бугаем и Маркушкой, оставили ему адрес, чтоб он приехал, если раздумает, и скоро телега поплелась.
Бугай перекрестился и промолвил:
— Живи, голубчик! Спаси его господь!
— Бог даст, выживет! — промолвил Маркушка.
— Ну, валим назад, Маркушка… И какой ты у меня правильный, добрый чертенок! — ласково сказал Бугай. — А вечером проведаем тятьку на баксионе! — прибавил он.
После жаркого осеннего дня — такие дни в Крыму не редкость — почти без сумерек наступил вечер.
Он был ласково тих и дышал нежной прохладой.
Плавно, медленно и торжественно поднимался по небосклону полный месяц. Красивый, холодный и бесстрастный ко всему, что творится на земле, он обливал ее своим таинственным, серебристым, мягким светом, полный чар.
И недвижные в мертвом штиле рейды и бухты, и белые дома и домишки Севастополя, и притихшие бастионы и батареи, и окрестные возвышенности — словом, все это казалось на лунном свете какой-то волшебной декорацией.
А звезды и звездочки, сверкающие словно бы брильянты, засыпавшие бархатистое темное небо, трепетно и ласково мигали сверху.
— О господи! — невольно вырывался из груди не то восторг, не то вздох.
И люди еще сильнее чувствовали прелесть этого вечера.
Ведь он мог быть каждому и последним!
Но пока вечер свой. Стрельба прекратилась с обеих сторон. Люди устали убивать друг друга и хотели отдыха.
Словно бы утомилась и насытилась за день и сама смерть.
Она притаилась и не показывалась на людях даже редкими светящимися точками бомб, с тихим свистом взлетающих в воздух, чтобы шлепнуться среди людей и разорваться.
Смерть сводила теперь последние счеты не публично.
Она витала в переполненных госпиталях и на перевязочных пунктах, где тяжелораненые и тяжелобольные, уже обреченные, должны были расстаться с жизнью в этот чудный вечер.
И немногие сестры милосердия, эти самоотверженные подвижницы любви к ближнему, в первый раз появившиеся в русских госпиталях, едва успевали, чтоб облегчить последние минуты умирающих, выслушать последние просьбы о поклонах далеким близким и трогательную благодарность за ласковый уход доброй сестры.
Это были первые ласточки милосердия.
И как же полюбили солдаты и матросы этих сестер, бывших для страждущих в полном смысле пестуньями. Они и давали лекарство, перевязывали раны, говорили ободряющие слова, читали книги, писали письма, духовные завещания и умиляли не привыкшего к ласке солдата терпением и кротостью.
— Хоть потолкайся, матушка, около меня, так мне уж будет легче! — говорил один тяжелораненый солдат.
Вот что писал в своем «Историческом обзоре действий Крестовоздвиженской общины сестер попечения о раненых и больных» знаменитый хирург Пирогов , благодаря энергии которого положение раненых значительно улучшилось со времени его приезда в Севастополь.
«Для всех очевидцев памятно будет, — пишет наш знаменитый хирург, — время, проведенное с двадцать восьмого марта по июнь месяц 1855 года в морском собрании. Во все это время около входа в собрание, на улице, где так нередко падали ракеты, взрывая землю, и лопались бомбы, стояла всегда транспортная рота солдат под командою деятельного и распорядительного подпоручика Яни; койки и окровавленные носилки были в готовности принять раненых; в течение девяти дней мартовской бомбардировки беспрестанно тянулись к этому входу ряды носильщиков; вопли носимых смешивались с треском бомб; кровавый след указывал дорогу к парадному входу собрания. Эти девять дней огромная танцевальная зала беспрестанно наполнялась и опоражнивалась; приносимые раненые складывались, вместе с носилками, целыми рядами, на паркетном полу, пропитанном на целые полвершка запекшеюся кровью; стоны и крики страдальцев, последние вздохи умирающих, приказания распоряжающихся — громко раздавались в зале. Врачи, фельдшера и служители составляли группы, беспрестанно двигавшиеся между рядами раненых, лежавших с оторванными и раздробленными членами, бледных как полотно от потери крови и от сотрясений, производимых громадными снарядами; между солдатскими шинелями мелькали везде белые капюшоны сестер, разносивших вино и чай, помогавших при перевязке и отбиравших на сохранение деньги и вещи страдальцев. Двери зала ежеминутно отворялись: вносили и выносили по команде: „на стол“, „на койку“, „в дом Гущина“ , «в Инженерный», «в Николаевскую». В боковой, довольно обширной комнате (операционной) на трех столах кровь лилась при производстве операций; отнятые члены лежали грудами, сваленные в ушатах; матрос Пашкевич — живой турникет морского собрания (отличавшийся искусством прижимать артерии при ампутациях) едва успевал следовать призыву врачей, переходя от одного стола к другому; с неподвижным лицом, молча, он исполнял в точности данные ему приказания, зная, что неутомимой руке его поручалась жизнь собратов. Бакунина постоянно присутствовала в этой комнате, с пучком лигатур в руке, готовая следовать на призыв врачей. За столами стоял ряд коек с новыми ранеными, и служители готовились переносить их на столы для операций; возле порожних коек стояли сестры, готовые принять ампутированных. Воздух комнаты, несмотря на беспрестанное проветривание, был наполнен испарениями крови, хлороформа; часто примешивался и запах серы — это значило, что есть раненые, которым врачи присудили сохранить поврежденные члены, и фельдшер Никитин накладывал им гипсовые повязки.